Удивительный проект Дмитрия Белякова.
Съемки: Чечня/Ингушетия 2012-2013 гг.
Айна Акуева, Чечня, 91 год
«За моим отцом приходили несколько раз. Я к солдатам выходила, мать пряталась в погребе. Я всякий раз говорила, что в доме одна я, а родители уехали на работы. Наконец они сами его нашли. Я помню, как они с ним поступили: ударили его прикладом по затылку, повалили на землю, били прикладами, ногами… Так и взяли нашу семью… Они весь день держали нас на земле под дождем. Я помню эти ужасные, грязные, вонючие вагоны для скота, в которых ни-чего… ничего не было… как мы ехали в них… было холодно, изо всех щелей дуло, мы все время голо-дали… Нам, нашей семье ничего совсем не дали взять с собой: ни одежды, ни еды. Наверное, разозлились за то, что мы прятали отца… Мы прибыли в Павлодар. Целый день просидели на вокзале, нас не определили, не было для нас нигде места. Потом уже какие-то казахи за нами приехали. Мы несколько лет скитались по разным домам, нам нигде не были рады, везде мы были нежданными и нежелан-ными… Им про нас рассказали специально, что мы людоеды, что, мол, детей мы едим. Вот они от нас и шарахались, как от людоедов».
***
Башир Чербижев, 76 лет.
Пережил депортацию, 13 лет ссылки.
Снято: Малгобек, Ингушетия.
Фото: Дмитрий Беляков
Амин Довтукаев, Чечня, 89 лет.
Позирует в кузнице своего дома, построенного на месте сожженного во время депортации. «Так вышло, что у меня отца не было. Его мне заменил мой дед. Когда нас депортировали, он сильно болел, лежал в своей постели, я за ним ухаживал. Когда пришли солдаты, дед депортироваться отказался. Меня заставили уехать. Забросили в “студебеккер” и увезли. Что стало с дедом, я не знал. Я вернулся домой в 57-м. Дома на месте не было, да и аула нашего не было. Я увидел только обуглившиеся части дерева, золу и мусор всякий. Весь наш Ушкалой таким был. Стал я копать — и нашел. Голову дедушки своего родного. И еще кости почерневшие. Думаю, застрелили его и дом сожгли. Я слышал, много аулов тогда сожгли. И людей с ними».
Фото: Дмитрий Беляков
Бауди Джантаев, Чечня, 88 лет.
«Я из моего села всех позже из ссылки вернулся. В тюрьме потому что сидел. Восемь лет мне дали. За гвоздодер. А вот так… Я был кузнецом в колхозе. Мне всякая железяка — не просто так, а инструмент чтобы был. Я все мог сделать. И ничего не оставлял, чтобы валялось где попало. Однажды с работы иду, смотрю — посреди улицы гвоздодер лежит. Ну, я подобрал. Он гнутый был, я его поправил, он у меня лежал потом в кузнице. Год, наверное, прошел. Когда меня на допрос вызвали, я сразу пошел. А как? Ну вот, мне говорят: “Так, мол, и так, у тебя, Джантаев, имеется такой-то гвоздодер, мы знаем”. А я говорю: “Да, мол, имеется”. Ну, они заулыбались: “Мы, говорят, рады, что ты этого не отрицаешь”. А потом говорят, что я этим гвоздодером взломал замок продуктового ларька прошлой весной и сделал кражу продуктов. А я не крал. Но раз гвоздодер у меня и раз им замок ломали, то мне и дали восемь лет. Вот так. Сидел я аж в Монголии. Выслали меня для работ на каком-то руднике. Что там за руда была, я и не спрашивал. Меня потом предупреждали, что это место секретное какое-то. После срока меня домой не сразу отпустили. Не знали, как быть со мной. Сначала в Иркутске держали в тюрьме, а потом в Новосибирске. Только там уже получше было. Меня, как отсидевшего, не обижали, расконвоировали, и кормежка была… И все равно они никак не могли со мной определиться: я же бывший спецпереселенец. В общем, я еще год отсидел ни за что. Ну, это ничего… В войну тут, в Ермоловке, вообще страшно что было…»
Фото: Дмитрий Беляков
Абу Ахьядов, Чечня, 112 лет.
Пережил депортацию, 13 лет ссылки и две чеченские войны.
«Мне, конечно, обидно, что нас выслали, потом пришлось свой дом заново строить, потом восстанавливать, когда тут… бомбили нас — война же была… Еще солдаты ваши, которые тут были, безобразничали. Они мою медаль украли, «зачистку» когда делали. Я ветеран труда, и меня наградили медалью к столетнему юбилею, а они удостоверение оставили, а медаль как сувенир забрали.
Мне это очень обидно».
Фото: Дмитрий Беляков
Сану Мамоева, Чечня, 89 лет.
Позирует с самодельным чемоданом, с которым она вернулась из ссылки и тюрьмы. «Мы сидели на белхи (вечеринка. — «РР») и пели разные песни. Было весело. Вместо барабана были у нас чемоданы. Так и стучали по крышкам. А наутро кто-то из тех, кто пел, настучал в НКВД, что мы похабные частушки пели про Сталина. Была там одна песня… Смысл такой, что “Сталин, чтоб ты в ящике лежал…” Нас всех арестовали. Мне обидно было: я ведь даже не пела, стеснялась, а на суде мне сказали: “Вы приговариваетесь к восьми годам тюремного заключения”. Я растерялась. Меня судья переспросил: “Вам понятен приговор?” Я молчу. Судья попросил переводчика, чтобы перевели мне на чеченский. Переводчик-то меня и спросил: “Тебе дали восемь лет, ты довольна?” Я заплакала и сказала, что очень даже довольна. Я же боялась — могли 25 лет дать. Меня потом замуж не брал никто — зэчка как-никак. Выбрал меня такой же, как и я, сиделец. И еще я хотела сказать одну вещь: я добилась от прокуратуры Казахстана справки о моей реабилитации и о признании меня жертвой политических репрессий, но никто никогда и нигде передо мной не извинился. А для меня это очень важно. Я бы простила, но не хотят, наверное, меня простить за что-то. А я не знаю, в чем я виновата».
Фото: Дмитрий Беляков
Макашарип Оздоев, Ингушетия, 95 лет.
«Я воевал в составе стрелковой дивизии НКВД здесь, на Кавказе. Потом шел дальше. В Берлине? Был в Берлине… как не был… Рейхстаг? Видал… как не видал… Ранения? Ну, как без ранений… Награды? Да есть… За что? Да чего там… не помню. Старый уже. (Дочь вмешивается: «Папа, расскажи, как ты ротного спас, как раненого под огнем вытащил с поля боя».) Не помню… не помню ничего… Зачем фамилию на войне менял? Как зачем? Чтобы дальше воевать! Бить фашиста! Вместе с моими однополчанами! Как я мог… без них домой?.. Я хотел, чтобы… в Берлине, значит… вот. Так что был я Оздоевым, а стал Чумакошвили. Национальность сменил, место рождения тоже. Был я ингушом, стал «грузином из Телави». Так и жил как грузин. Нашу семью не очень любили здесь в округе. Сами понимаете: грузин, да еще из НКВД. Потом уже я в обратную все менял — и паспорт. И соседям сказал… А форму мою — ну, ту, которая синяя фуражка с малиновым околышем, синие штаны, — сын сжег к черту».
Фото: Дмитрий Беляков
Товсари Чахкиева, Ингушетия, 101 год.
«Я помню, что мы завтракали, когда пришли солдаты. Никто ничего такого не ожидал. Нам ничего не разрешили с собой взять — ни еды, ни одежды. Что было на столе — и то солдаты сгребли. Наверное, они голодные были. В чем мы были одеты, в том и погнали нас. Мы шли 12 километров до Армхи, а там нас поса-дили в грузовики и повезли в Орджоникидзе. Вокзал был полон народу. Площадь, платформа — везде сидели и стояли люди. Нам сесть было негде. Так весь день стояли под мок-рым снегом. Вокруг автоматчики и пулеметы на платформах. В нас нацелились. Вдруг какое-то шевеление. Видим, что расчищают проход. Идут четыре автоматчика, а между ними человек в генеральской форме. Невысокий, голову вниз опустил, руки держит за спиной. Я не знала, кто это. Мне потом сказали: это, мол, сам Берия был. Он прошел, и нам дали команду в вагоны грузиться. В скотовозах было холодно. Туалетов не было. Еды не было. Мы держались, как только могли. Потом на какой-то остановке наши старики пожаловались каким-то военачальникам, и нам понемногу стали давать овсяную кашу. Ее было мало. Мы все равно не наедались. Умирали в пути многие. Трупы не хоронили, просто складывали в снег. На одной станции положили мертвеца в канаву с водой. Нам так это обидно было. Это ведь человек был… В Казахстане нам хуже всего было в первую весну. Пока привыкли к их воде, к их климату… А голодному человеку как трудно привыкать… Очень много было похорон. Чем питались? Мы одежду с себя продавали. Никто не хотел у нас покупать, нам и предложить-то особо было нечего, но как-то находили желающих. За чашку пшеницы продавали пальто. Выходить за пределы колхоза нельзя было. Мы же спецпереселенцы. Вышел — 25 лет и до свидания! Когда Сталин умер, ликованию нашему предела не было! Плакали от радости! Колхозное начальство было этим очень недовольно. Подходили, приставали: чего, мол, радуетесь? Почему не плачете? А мой отец им как закричит: мы свои слезы все выплакали! Чего нам теперь бояться? Что нам этот… сделает теперь? Мы и так уже полуголодные-полуживые, все наши старики поумирали из-за него. Давно бы ему сдохнуть нужно было…»
Фото: Дмитрий Беляков
Хусейн Эсмурзиев, Ингушетия, старейшина Джейрахского района, 99 лет.
«Я воевал с немцами. Был в окружении, прорывался, чудом плена избежал. Аллах мне помог. Я про Аллаха никогда не забывал. И когда меня с фронта отозвали, тоже благодарил Аллаха — я думал, Сталин правду сказал, что нас домой отправляют за то, что нас очень мало и без нас справятся. Однако такое положение вышло, что нас как врагов народа всех арестовали и отправили в Казахстан. Но я и там тоже Аллаха не забывал. Он меня спас от тифа, от голода. Вот мне почти сто лет, люди меня уважают, я на мавлиды часто езжу, и если что-то кому посоветоваться, тоже зовут. С помощью Аллаха получается…»
Фото: Дмитрий Беляков
Старейшины Веденского и Сержень-Юртовского районов возле восстановленной старинной родовой башни, построенной в XVIII веке. Ущелье недалеко от Харачоя, Веденский район. Башня была разрушена после выселения чеченцев, потом восстановлена и вторично разрушена в ходе двух чеченских кампаний. Ее вновь отстроили в прошлом году.
Фото: Дмитрий Беляков
Юнус Дзангиев, Ингушетия, 90 лет.
Позирует во дворе своего дома возле первого принадлежавшего ему автомобиля «ГАЗ-21». Год выпуска — 1957-й, год амнистии для спецпереселенцев. «Когда мы ехали, в этих вагонах было страшно холодно. Даже вши, от которых мы мучились, наверное, мерзли… Тиф был. Очень многие умирали от тифа. Мы трупы старались прятать. Не отдавали. Поворачивали их лицами к стенкам, меняли положения рук-ног. Уже мы знали, что не будут хоронить, а так выкинут в сугроб. Мы же для них враги народа были — нелюди, значит, чего с нами церемониться? И еще причина была: там пайки считали по ртам, сколько человек живых едет в вагонах — значит, столько и ртов… Моя сестричка умерла уже в Казахстане. Мои родители ее не стали сразу хоронить. В сугроб не могли они ее кинуть, а копать — где там копать? Сугробы одни, метель была недели три… В общем, положили они ее, мертвую, за стенкой в бараке, так она и лежала там, и мы спали месяц рядом с мертвой сестрой. Так все и было…»
Фото: Дмитрий Беляков
Иса Хашиев, Ингушетия, 80 лет.
Позирует с сохраненными в ссылке древним Кораном и кинжалами его отца и деда. «Этому Корану больше ста лет. И вот этому кинжалу тоже. Он моему отцу принадлежал. Когда ему 16 лет было, ему купили. А сколько второму кинжалу, я даже предположить не могу. Он дедов. Мы все это в матрасах спрятали, когда нас выселяли. Что сказать? Плохо было, когда ехали. Условия в пути были ужасные. Когда прибыли на место, всю ночь нас везли на санях по степи в колхоз какой-то. Вьюга, снег, ночь, холод. Моя младшая сестренка тогда сильно заболела и умерла. Ей всего несколько месяцев было. Отчего умерла? Замучилась… Взрослые-то замучились. А меня в пути угораздило с саней этих свалиться. Упал, очнулся в сугробе. Испугался ужасно. Мать почувствовала, что меня нет, крик подняла. Нашли меня, а то замерз бы… Что еще помню? Что нам вообще-то повезло: мы-то в русский колхоз попали, там были русские поселки. Там к нам по-человечески отнеслись. Если было зерно на складе, то давали. И молоко давали. А казахи… они, конечно, считаются мусульманами, но, вообще-то, они к нам, мусульманам, относились хуже, чем русские. Если бы не русские, наши бы не выжили в тех условиях. Спасли они нас тогда».
Фото: Дмитрий Беляков
Фатима Ужахова, Ингушетия, 84 года.
«Сейчас я ингушская беженка из Чечни. Здесь, в Базоркино (село Чермен), много беженцев живет из Северной Осетии (после этнической резни 1991–1992 года. — «РР»), а я вот из Грозного. Квартира моя в войну сгорела, так вот и живу на съемной. Это у меня не первый раз такое, что свое жилье прахом… Я внучка богатейшего землевладельца и купца Татархана Шахмурзиева. У него было пять жен. Все его жены жили отдельно, у каждой был свой дом. Моя бабушка была самой старшей в семье. Он для нее купил кавказское поместье графа Уварова. Оно здесь и было, в Базоркино. Уваров уехал за границу, мой дед остался. Когда советская власть пришла, кто-то из моей родни сбежал, кто-то принял советскую власть. Только их почти всех перестреляли как врагов народа. Нас в 44-м высе-лили в Алма-Ату. Мать за административное нарушение — помогала родственнице с переездом, покинула без предупреждения и разрешения коменданта района свой населенный пункт — посадили на пять лет. А я тогда в 9-м классе была. Одна… Вот наревелась-то… Сидела она в знаменитом жутком АЛЖИРе (Акмолинский лагерь жен изменников родины). В одном бараке с Лидией Руслановой. Очень она ее уважала…»
Фото: Дмитрий Беляков
Мухтар Евлоев, Ингушетия, 78 лет. «Я помню это мучительное чувство голода. Все время, каждый день хотелось есть. Мечтали только об одном: где найти еду? Она снилась. Я вспоминал, что нам готовила мама дома, в Ингушетии… Выживали просто на подножном корму. Однажды, это был год 48-й, я пошел в лес за хворостом и вижу, в снегу копошится знакомый мне дедушка. Он мне не был родственник, я подошел, посмотрел: он пытался какие-то корешки из-под снега выкопать. Еду он искал. Вообще-то я знал, что он был одинокий, что родственники у него все умерли от тифа и от голода еще в первую весну. Я предложил ему помощь, но он улыбнулся и сказал, что, может быть, я помогу ему дойти до дома, а то сугробы — идти тяжело. Я пообещал. Когда я вернулся, он лежал лицом вниз на снегу. Я его встряхнул за плечо, но он не сказал мне ничего. Я повернул его лицом и… все понял. Я испугался. Мне только 12 лет было. Вместе с отцом и матерью мы его хоронили. Мать нашла два платья… Мы его так и завернули вместо савана в рваное женское платье. Отчего он умер? От голода.»
Фото: Дмитрий Беляков
Алаудин Шадиев, Ингушетия, 94 года.
«Попал я служить в НКВД. А там меня в управление ГУЛАГа откомандировали. Меня не депортировали, но служил я на самой китайско-казахской гра-нице. Но и помимо того много командировок было. В Карлаг, Степлаг ездил… Кенгир, Крестовский, Майкудук… все такие места… бывал… Бывало там всякое… Поначалу служил я в качестве старшего инспектора по безнадзорности детей. Меня направили в командировку за 30 километров от нашего управления к югу, там был детприемник для детей ссыльных чеченцев и ингушей. Матери их умерли, а детей собирали и передавали в этот детприемник… Прибыл я — по форме, как офицер, смотрю: особняк стоит закрытый. Обошел я кругом, смотрю: карагачи растут, роща… Ко мне выходит кто-то и говорит: “Вам что? В приемник? Вон они там лежат… дети…” Я зашел в рощу и увидел: под карагачами на соломе в два ряда дети лежат. Малыши… Я удивился. Ко мне подошла девушка, а потом они, кто могли, ко мне подошли, и мы стали разговаривать. Девушка одна говорила чисто по-ингушски, остальные были чеченцами в основном. Девушка эта мне сказала: “Я ингушка из Галашки. Вот, посмотрите, дяденька, тут дети”. Я смотрю: тут лежат, там лежат… На соломе лежат, на тряпках… Они руки тянут вверх ко мне, а руки эти синие. Бело-синие… И просят, вроде помощи просят… И девушка говорит: “Еды нету, за нами никто не смотрит, мы сами бегаем в поля, просим еды у местных, так кормим вот этих маленьких…” Я видел: гибнут дети. Умерли у них матеря, а они гибнут. Вот сейчас, здесь… Воспитатель ихний меня увидал — убежал… Эх, я-то думал, вот поговорю… Меня направили с инспекцией в один лагерь. Я приехал, начал осматривать территорию, а там — ужас. Антисанитария, голод, издевательства. В бараках на кроватях все изголовья в крови — это от клопов. За бараками отхожие места. Подойти там невозможно — все залито, загажено… нечистотами. И вот я вижу, ползает на карачках посреди этих… нечистот человек. В руке у него котелок, и он собирает с земли… ну… вот это самое и в котелок бросает… Он поесть там искал, если вдруг непереваренные зерна или что-то… Я всмотрелся и понял, что он из вайнахов. Ну, точно… Я его окликнул, он мне по-нашему ответил. Я не скажу, был ли он чеченцем или ингушом (Алаудин плачет, очень долго приходит в себя от стыда и волнения после рассказа), но он был из наших… Я ничем ему не помог. А когда я вернулся в этот лагерь, этого человека уже не было! Он… сгнил! Когда Сталин умер, я этот день очень даже запомнил. Я в строевую часть зашел, там сидит майор — москвич, только недавно назначен, после войны прибыл. Заходят к нему мастер и профорг с вопросом: так, мол, и так, Василь Иваныч, умер Сталин, чего делать? Ну, майор им говорит: ничего не поделаешь, давайте по домам, работать не будем сегодня, траур, все такое… А потом, когда они вышли, достает из-за печки пол-литра, матерится и одним махом из гор-лышка — в себя… Так вот отпраздновал, значит…»
Фото: Дмитрий Беляков
Хумид Габаев, Чечня, 85 лет.
«Мой отец умер в Казахстане. Все, о чем он мечтал, — это лежать в родной земле. Он с меня такое обещание не брал. Я сам так сделал. Я знал, что многие это делали в Чечне. Я пошел к нашему мулле, поговорил с ним, он был против, но сказал: раз ты все равно решил, то делай. Я не один это сделал. Я вернулся в Казахстан, нашел могилу отца. Еще мои соседи женщину выкопали — мать, значит, свою. А я — отца. Положили кости: я — в большой ящик, они — в чемодан. Добрались до Москвы, оттуда в Чечню. И здесь все заново. Омыли здесь останки, завернули в саван, отнесли на наше родовое кладбище в Вашиндарое. Похоронили как положено. Притеснять меня за это никто не посмел. Говорят — я слышал, — за такое могли десять лет дать, но обошлось. Справку о смерти я здесь не брал».
Фото: Дмитрий Беляков
Мухарбек Хашагульгов, Ингушетия, 91 год.
Ветеран Великой Отечественной, был отозван с передовой и выслан в Среднюю Азию вместе с семьей. В ссылке у Хашагульгова родился сын Ахмет, впоследствии сделавший военную карьеру — дослужившийся до генерал-майора РВСН (уволился в должности командира дивизии, замкомандующего 53-й ракетной армией, трагически погиб в 2009-м).
Снято: станица Орджоникидзевская, Ингушетия.
Фото: Дмитрий Беляков
Работа над проектом велась с 2012 по 2013 год, автором идеи является чеченская правозащитница Таиса Исаева.